Революция при нем стала одолеваться морально, и одолеваться в мнении и сознании всего общества, массы его, вне “партий”. И достигнуто было это не искусством его, а тем, что он был вполне порядочный человек. Притом – всем видно и для всякого бесспорно. Этим одним. Вся революция, без “привходящих ингредиентов”, стояла и стоит на одном главном корне, который, может, и мифичен, но в этот миф все веровали: что в России нет и не может быть честного правительства; что правительство есть клика подобравшихся друг к другу господ, которая обирает и разоряет общество в личных интересах. Повторяю, может быть, это и миф; наверно – миф; но вот каждая сплетня, каждый дурной слух, всякий шепот подбавлял “веры в этот миф”. Можно даже сказать, что это в общем есть миф, но в отдельных случаях это нередко бывает правдой. Единичные люди – плакали о России, десятки – смеялись над Россией. Это произвело общий взрыв чувств, собственно русских чувств, к которому присосалась социал-демократия, попыталась их обратить в свою пользу и частью действительно обратила. “Использовала момент и массу в партийных целях”. Но не в социал-демократии дело; она “пахала”, сидя “на рогах” совсем другого животного. Как только появился человек без “сплетни” и “шепота” около него, не заподозренный и не грязный, человек явно не личного, а государственного и народного интереса, так “нервный клубок”, который подпирал к горлу, душил и заставлял хрипеть массив русских людей, материк русских людей, – опал, ослаб. А без него социал-демократия, в единственном числе, всегда была и останется для России шуткой. “Покушения” могут делать; “движения” никогда не сделают. Могут еще многих убить, но это – то же, что бешеная собака грызет угол каменного дома. “Черт с ней” – вот все о ней рассуждение.
За век и даже века действительно “злоупотреблений” или очень яркой глупости огромное тело России точно вспыхнуло как бы сотнями, тысячами остро болящих нарывов, которые не суть смерть и даже не суть болезнь всего организма, а именно болячки, но буквально по всему телу, везде. Можно было вскрывать их, и века пытались это делать. Вскроют: вытечет гной, заживет, а потом тут же опять нарывает. Все-таки революция промчалась не напрасно: бессмысленная и злая в частях, таковая особенно к исходу, при “издыхании” (экспроприации, убийства), она в целом и особенно на ранней фазе оживила организм, быстрее погнала кровь, ускорила дыхание, и вот это внутреннее движение, просто движение, много значило. Под “нарывным телом” переменилась постель, проветрили комнату вокруг, тело вытерли спиртом. Тело стало крепче, дурных соков меньше – и нарывы стали закрываться без ланцета и операции. Россия сейчас несомненно крепче, народнее, государственнее, – и она несомненно гораздо устойчивее, против других держав и инородцев, нежели не только в пору Японской войны, но и чем все последние 50 лет. Социально и общественно она гораздо консолидированнее. Всего этого просто нельзя было ожидать, пока текли эти нечистые 50 лет, которые вообще можно определить как полвека русского нигилизма, красного и белого, нижнего и верхнего. Русь перекрестилась и оглянулась. В этом оздоровлении Столыпин сыграл огромную роль – просто русского человека и просто нравственного человека, в котором не было ни йоты ни красного, ни белого нигилизма. Это надо очень отметить: в эпоху типично нигилистическую и всеобъемлюще нигилистическую, – Столыпин ни одной крупинкой тела и души не был нигилистом. Это очень хорошо выражается в его красивой, правильной фигуре; в фигуре “исторических тонов” или “исторического наследства”. Смеющимся, даже улыбающимся я не умею его себе представить. Очень хорошо шло его воспитание: сын корпусного командира, землевладелец, питомец Московского университета, губернатор,– он принял в себя все эти крупные бытовые течения, все эти “слагаемые величины” русской “суммы”, без преобладания которой-нибудь. Когда он был в гробу так окружен бюрократией, мне показалось – я не ошибался в чувстве, что вижу собственно сраженного русского гражданина, отнюдь не бюрократа и не сановника. В нем не было чванства; представить его себе осыпанным орденами – невозможно. Всё это мелочи, но характерна их сумма. Он занят был всегда мыслью, делом; и никогда “своей персоной”, суждениями о себе, слухами о себе. Его нельзя представить себе “ожидающим награды”. Когда я его слыхал в Думе, сложилось впечатление: “Это говорит свой среди своих, а не инородное Думе лицо”. Такого впечатления не было от речи Горемыкина, ни других представителей власти. Это очень надо оттенить. Он весь был монолитный, громоздкий; русские черноземы надышали в него много своего воздуха. Он выступил в высшей степени в свое время и в высшей степени соответственно своей натуре: искусственность парламентаризма в применении к русскому быту и характеру русских как-то стушевалась при личных чертах его ума, души и самого образа. В высшей степени многозначительно, что первым настоящим русским премьером был человек без способности к интриге и без интереса к эффекту, – эффектному слову или эффектному поступку. Это – “скользкий путь” парламентаризма. Значение Столыпина, как образца и примера, сохранится на многие десятилетия; именно как образца вот этой простоты, вот этой прямоты. Их можно считать “завещанием Столыпина”, и завещание это надо помнить. Оно не блестит, но оно драгоценно. Конституционализму, довольно-таки вертлявому и иногда несимпатичному на Западе, он придал русскую бороду и дал русские рукавицы. И посадил его на крепкую русскую лавку, – вместо беганья по улицам, к чему он на первых шагах был склонен. Он незаметно самою натурою своею, чуть-чуть обывательскою, без резонерства и без теорий, “обрусил” парламентаризм, и вот это никогда не забудется. Особенно это вспомнится в критические эпохи, – когда вдруг окажется, что парламентаризм у нас гораздо национальнее и, следовательно, устойчивее, гораздо больше “прирос к мясу и костям”, чем это можно вообще думать и чем это кажется, судя по его экстравагантному происхождению. Столыпин показал единственный возможный путь парламентаризма в России, которого ведь могло бы не быть очень долго, и может, даже никогда (теория славянофилов; взгляд Аксакова, Победоносцева, Достоевского, Толстого); он указал, что если парламентаризм будет у нас выражением народного духа и народного образа, то против него не найдется сильного протеста, и даже он станет многим и наконец всем дорог. Это – первое условие: народность его. Второе: парламентаризм должен вести постоянно вперед, он должен быть постоянным улучшением страны и всех дел в ней, мириад этих дел. Вот если он полетит на этих двух крыльях, он может лететь долго и далеко; но если изменить хотя одно крыло, он упадет. Россия решительно не вынесет парламентаризма ни как главы из “истории подражательности своей Западу”, ни как расширение студенческой “Дубинушки” и “Гайда, братцы, вперед”… В двух последних случаях пошел бы вопрос о разгроме парламентаризма: и этого вулкана, который еще горяч под ногами, не нужно будить».